Наталья Цветова. Федор Абрамов и «шолоховский вопрос»

В конце февраля исполнилось бы 96 лет со дня рождения одного из выдающихся универсантов, известного прозаика, публициста, историка советской литературы Федора Александровича Абрамова. По утвердившейся в годы перемен исследовательской логике представляется малооправданным внимание к литературоведческим и литературно-критическим работам Федора Абрамова, кандидата филологических наук, доцента и заведующего кафедрой советской литературы Ленинградского университета. В силу молчаливого согласия литературоведов общепризнанным стало отсутствие их актуальности и мотивированной современными интерпретационными подходами оригинальности. Так, любой критик Абрамова-ученого немедленно схватится хотя бы за название его диссертации — «О романе М. Шолохова „Поднятая целина“». Теперь зафиксированный в названии диссертации такой исследовательский подход признан устаревшим, а материал вообще может «продвинутого» исследователя в определенном профессиональном кругу скомпрометировать.

Но любая попытка непредвзятого прочтения работ Абрамова-литературоведа и критика заставляет сомневаться в справедливости сложившейся ситуации. Во-первых, если кому-то когда-то действительно придет в голову написать историю советской литературы во всей фактологической полноте, то этому смельчаку и трудяге ни за что не удастся обойти знаменитую статью-манифест «Люди колхозной деревни в послевоенной литературе» (1954 год). Во-вторых, высшей несправедливостью можно считать забвение поздних литературоведческих работ Абрамова, в частности, игнорирование  чрезвычайно спорной, незавершенной работы литератора, которую к его девяностолетнему юбилею представила в петербургском журнале «Нева» Л. В. Крутикова-Абрамова. В черновиках работа эта называлась «Кого ждет время. Шолохов и Солженицын» (1974—1978 годы).  Людмила Владимировна абсолютно точно определила жанр публикации как «Черновые заметки к задуманной статье». Это, действительно, заметки, отрывочные наброски, не всегда мотивированные оценки, но при этом ценность опубликованных материалов очевидна, так как  логика исследовательской мысли, создаваемый Абрамовым образ великого писателя Михаила Шолохова проявлены в достаточной степени. Мучительные сомнения талантливого читателя вполне отчетливо проступают через вязь привычных для  только что завершившейся эпохи оценочных номинаций и сугубо писательских метафор. Главное,  эта статья — еще одно мощнейшее свидетельство тому, что отличавшейся редкой для своего времени, как он сам говорил, «трижды смелостью» критик и литературовед Абрамов был способен на свободные, неординарные оценочные суждения относительно получивших официальное признание художественных произведений,  готов к серьезным обобщениям.

На первом этапе литературоведческой работы, когда Абрамов-писатель определялся с проблемно-тематическими и жанровыми предпочтениями, он был сосредоточен на анализе литературной ситуации. Кроме того, занятия литературоведением, литературной критикой  вооружили Абрамова аналитическими принципами и приемами, которые позволяли ему, препарируя литературную ситуацию, понять потребности эпохи,  обосновать это понимание и создать собственную, актуальную, детально продуманную литературную программу, соответствующую столь высокой сверхзадаче. До выхода в свет теперь всемирно известного романа «Братья и сестры» Абрамов, в «проработочную» эпоху, когда большинство сотрудников «идеологических» учреждений, как отмечал в дневнике той поры сам Абрамов, живут и пишут «по принципу: чего изволите» [1, 132], весьма успешный молодой преподаватель  кафедры ведущего университета страны, завершает наиболее известную теперь, первую из адресованных широкой публике обзорно-установочную литературно-критическую статью о «послевоенной литературе». Отправляет в либеральный «Новый мир» А. Г. Дементьеву. Умный, искушенный, дипломатичный и осторожный Дементьев, понимая, что такого содержания и уровня публикация может негативно повлиять на судьбу самого либерального в те поры журнала, решается опубликовать Абрамова только с согласия самого А. Т. Твардовского (1954, № 4), потому что к моменту публикации «борьба в литературе вступила в самую острую фазу», речь шла «о судьбе советской литературы», решался жизненно важный вопрос: «Либо победит пасторальный романтизм, либо подлинно реалистическое, жизненное направление» [1,148].

Высказываться по этому вопросу в противоречие с линией официозного литературоведения было настолько опасно и для автора, и для журнала, что статью несколько месяцев придерживали в редакционном портфеле. А когда казавшееся бесконечным ожидание все-таки закончилось, Абрамов написал в дневнике о своем разочаровании: «Обкорнали, сгладили все углы. Жалко! И это после того, как я уже подписал гранки» [1, 139]. Перечитывая эту работу спустя полвека, убеждаешься  в уникальности литературно-критического таланта Абрамова, а по поводу сокращений можно только с восторгом фантазировать, удивляясь тому, что  исключительный по силе и глубине аналитический  монолог принадлежал вступающему на научную стезю малоизвестному старшему преподавателю, три года назад получившему звание  кандидата филологических наук. Кажется, что сказано все и резко, решительно, уверенно и определенно.

Примерно в 70-е годы внимание Абрамова-литературоведа переключается на загадки  поэтических миров разных авторов. Пристрастия его литературоведческой школы дали возможность Абрамову  сформировать представление об идеальном литераторе — своеобразные лекала, по которым Абрамов создавал себя как художника. Набор этих лекал достаточно полно  был представлен в статьях о Д. С. Лихачеве и Н. Я. Берковском, естественно, создавался с опорой на литературную традицию. С другой стороны, Абрамов как литературовед формировался школой,  которая даже в годы открытого господства  тенденциозности сохранила способность творческого восприятия традиции. Традиционность литературоведческого мышления Абрамова была связана с влиянием Н. Г. Чернышевского, создавшим аналитический алгоритм, помогавший «из примелькавшихся явлений жизни, изображенных в книге», извлечь «такую социальную суть, что произведение получало новую жизнь» [2, 42]. Вполне вероятно, что сознательная ориентация на  принципы «реальной критики» стала одной из причин,  приведших Абрамова к  дискуссионным выводам и суждениям, которые запечатлены  в набросках к уже упоминавшейся статье «Шолохов и Солженицын» [3]. В этих набросках, как и в некоторых дневниковых фрагментах, Абрамов возвращается к шолоховской теме, которую, казалось, он завершил в начале 1950-х с защитой диссертации и изданием шолоховского семинария. Причин возвращения, на наш взгляд, было несколько. Во-первых, внутренняя потребность, вызванная невероятной популярностью Солженицына, которого Абрамов высоко ценил, но во многом не понимал и не принимал. Во-вторых, непосредственным толчком к возвращению в поле шолоховского притяжения могла стать встреча в 1978 году с норвежским филологом Гейром Хетсо (Хьетсо), работавшим вместе со Стейнаром Гилом (Осло), Свеном Густавссоном и Бенгтом Бекманом (Стокгольм) с 1975 по 1982 год в нескольких скандинавских университетских вычислительных центрах над «шолоховским вопросом». Встреча эта настолько Абрамова взволновала, что в письме к европейскому коллеге он горячился: «Для меня, как впрочем, думаю, и для всякого непредубежденного читателя, никогда не существовало этой проблемы. Шолохов и Крюков… Да неужели надо прибегать к науке, пускать в ход все достижения современной техники, чтобы отличить гения от рядового писателя? В старину во всем этом разбирались без машин» [3, 140].

И основанием для нападок на Шолохова, в частности, публикации при непосредственной помощи А. Солженицына «Стремени „Тихого Дона“» Абрамов считает «суетные пристрастия и, может быть, групповые побуждения».  Более того, предполагает, что «есть что-то знаменательное в том, что именно Солженицын преследует, травит сегодня Шолохова. Не ради истины, нет (самому неискушенному профану очевидна несостоятельность его нападок)» [3, 144]. Тему эту закрывает почти брезгливо: «Не хочу копаться в этой грязи (для меня, когда-то занимавшегося Шолоховым, этот вопрос ясен)» [3, 146].

Для Абрамова и в 1970-е  Шолохов остается «вершиной в русской литературе» «гением» с «ошеломляющей, фантастической» «писательской карьерой». «Сам Лев Толстой, Достоевский такого не делали. И не это ли еще при жизни породило легенды о плагиате, о воровстве легенды, слухи, которые потом подхватил Солженицын?» [3, 143].

Но наброски незавершенной работы о Шолохове  свидетельствуют о том, что Абрамов не ограничивался откликом на актуализированный при непосредственном участии А. И. Солженицына «шолоховский вопрос», актуализация становится поводом для размышления над проблемой мирового значения художественного наследия великого писателя и  направлением эволюции национальной литературы. И размышления его имели три смысловых центра: специфика изображения революции в шолоховском романе; Шолохов и Григорий Мелехов; причина писательской трагедии Шолохова.

Центральная идея будущей статьи сформулирована Ф. Абрамовым в нескольких вариантах. Главное, он уверен в том, что именно Шолохову и только Шолохову удалось стать «ярчайшим выразителем», «зеркалом русской революции, в котором с невероятной силой отразилось «буйство социальных и биологических страстей» [3, 141].

«По густоте замеса жизни, по накалу и ярости людских страстей, по язычески щедрой живописности слово Шолохов не знает себе равных в русской литературе. Да может быть и в мировой. В искусстве двадцатого века он взмыл как Василий Блаженный, и мир ахнул от восторга и изумления» [3, 142].

«Весь стихия по своей художнической сути, Шолохов в эпоху всеобщего революционного энтузиазма заговорил об угрозе, которую несет революция отдельной человеческой личности. Именно в этом великий смысл трагической фигуры Григория Мелехова, образа, который по своей художественной мощи стал вровень с самыми вершинными созданиями человеческого гения в искусстве всех времен и всех народов. При этом особую социальную и эстетическую силу образ Мелехова приобрел потому, что в нем запечатлена трагедия не личности интеллигента (антиинтеллигентский характер русской революции общеизвестен), а человека из самой гущи народной, но человека по-своему яркого и одаренного. И этой одаренности, самобытности революция ему не прощает». В этом Шолохов увидел «разрушительный пафос революции, ее античеловеческую суть, ее трагедию» [3, 146].

Абрамов считал, что  Шолохов «заглянул в такие глубины нашей революции, что он и по сие время остается непревзойденным», ибо он ощутил и с огромной убедительностью транслировал «созидательный, если так можно выразиться, пафос» [3, 147] революции.

«Да, да, революция — это не только разрушение, горе страны. Не только то, что в результате ее был истреблен цвет нации, вытоптана культура, интеллигенция.

Но это время было крутого взлета.

Возьмите только военных руководителей.

Тухачевский, Гайдар…

        Нет, революция не только насилие над народом, как делает Солженицын. Революция —  это еще огромный подъем масс, ибо лозунги  революции, такие простые, отвечали вековым чаяниям, исканиям русского народа, его мечте о справедливости и т. д.» [3, 145].

Внимание Ф. Абрамова особенным образом концентрируется на фигуре главного героя «Тихого Дона» — на Григории Мелехове. Мотивируется эта сосредоточенность не только тем, что Григорий, прошедший немыслимый в иные времена путь от простого казака до командира дивизии, демонстрирует сложность, многогранность революционной эпохи. Абрамов замечает: «Михаил Шолохов — это Григорий Мелехов в литературе. Правда, не совсем. Шолохов все-таки учился в гимназии. Но по дерзости, по взлету это так» [3, 145]. Жизненный путь Григория, «талантливого самородка», человека «с обостренным чувством личности», по Абрамову, доказывает, что «революция и личность несовместимы. Революция… как буря в лесу. Все поднимающиеся над лесом деревья гибнут. Остается лишь массовая особь.

Остается раб» [3, 147].

Вдова писателя Л. В. Крутикова-Абрамова приводит в комментариях к публикации писательские заметки, сделанные в начале декабря 1978 года после просмотра знаменитой товстоноговской постановки «Тихого Дона» в ленинградском БДТ:

«Григорий Мелехов — народный герой. Типа Чапаева и еще больше. Единственный в своем роде, который вызывает сопереживание, сострадание в своих высших взглядах… Григорий — страстотерпец. Его биография отмечена столькими радостями и муками (а короче страстями). Сродни святому. Ничего этого нет в БДТ.

Но спектакль стоит поддержать. (Социальный спектакль. И в конце концов это оправдывает все просчеты)».

И, видимо, спустя какое-то время настойчиво повторяет, оттачивая формулировки: «Григорий не просто народный герой, герой-революционер, активный участник отечественной войны, а герой-страстотерпец, особенно любимый русским народом, олицетворяющий его вековечные представления о человеке…

         И революция низринула Григория» [3, 149].

Размышляя над статьей, Ф. Абрамов находит многочисленные исторические подтверждения типичности жизненной трагедии Григория Мелехова, причиной которой стала «несовместимость талантливой личности и революции». Находит и со свойственным ему темпераментом вопрошает: «Где прославленные наши полководцы, вознесенные революцией? Тухачевский? Все погибли.

Но это еще герои. А коллективизация? Погибли наиболее талантливые.

А ленинградская гвардия. Где ученые? В 37 году» [3, 148].

Главным доказательством неизбежности свершившейся трагедии  для Абрамова стала «печальная и поучительная»  судьба самого Шолохова. «Как художник он кончился в 35 лет. Революция на протяжении 50 лет вырывает серые мозги. Можно сказать, сам Шолохов стал жертвой этой закономерности. В 35 лет закончить свой художественный счет — разве это не трагедия?».

И чуть ниже опять: «Впрочем, не один Шолохов.

   Советских писателей либо уничтожали, либо прикармливали, оскопляли их благополучной жизнью. Такова история Толстого, Леонова, менее даровитого из них Федина…

      Толстой (стал. — Н. Ц.) циником. Чего стоит портрет Кончаловского — во время войны пирует. В то время, когда соотечественники умирали с голоду» [3, 146].

Исключения, которые приводит Абрамов, весьма немногочисленны: «Только Платонов по ночам, заливая страх смелой мысли вином, по ночам, таясь, писал. На кухне писал.

Да Булгаков, Пастернак с отступником Мандельштамом. Те устояли… Между тем, время шло… Война не пробудила. Не задумались. Но послевоенные неурядицы.

     Страна доведена была до отчаяния. Голод. Сталинское руководство. Робкая критика. Овечкин» [3, 146].

А Шолохов? «Шолохов стал Щукарем». «Шолохов принял все лозунги, и в том числе — наступление на горло собственной песне. И это особенно видно в «Поднятой целине» (Нагульнов — Тимофей Рваный)» [3, 147]. Результат? Превращение великого писателя в «оплот режима», «столп ортодоксальной партийности, социалистического искусства», «любимца всех вождей» [3, 142].

Правда, Федор Абрамов понимает, помнит, знает,  что именно с Шолоховым все было не так просто и однозначно, потому в скобочках в первом же наброске оставляет примечание: «Хотя, рассказывают, что в Чехословакии, в одном из интервью на вопрос „Что такое соц. реализм?“ ответил: „А кто его знает?“» [3, 142].

Но все-таки его не оставляет мучительный вопрос: «Почему же так „трагически и печально“ „кончают наши классики“?.. Чем это объясняется? Страхом, запугиванием? Но только ли?» [3, 148]. Для Абрамова это вопрос вопросов. Поиск ответа на него  — сверхзадача мучительной статьи. Вариантов ответа не так много. Первый из них: «Узость исходных позиций» [3, 148]. И далее еще требовательнее, еще непримиримее, строже: «Не в отсутствии ли у него (у Шолохова. — Н. Ц.) с самого начала большой духовной культуры, высоких общечеловеческих нравственных идеалов причина его катастрофы, столь ранней смерти как писателя и человека?» [3, 148].

Наконец он находит обоснование своего приговора, аргумент, его подтверждающий: «Духовная нищета Шолохова особенно наглядно проступает в его публицистике. Тут нет природы, нет несравненных шолоховских пейзажей, которые до некоторой степени восполняют недостаток нравственной философии в „Тихом Доне“, нет многоцветья народной жизни, которая так нас захватывает, которая всегда таит в себе нравственный потенциал. Тут „классовый гуманизм“ в голом виде, тут постыдное щукарство и кривлянье человека, которому нечего сказать людям, нелепая тоска по тем временам, когда вместо закона руководствовались революционным правосознанием» [3, 148].

И приговор этот Ф. Абрамов смягчает только под влиянием признания огромного  шолоховского таланта, которого, например, у «публициста по природе дарования Солженицына не было».

Но,  тем не менее, финальная фраза звучит однозначно:

«Судьба Шолохова еще раз напоминает, что даже самый могучий талант мертвеет и погибает, если он не освещен светом истинной человечности. Лишенный  подлинной духовной закалки и нравственной опоры в самом себе,  Шолохов оказался неспособным противостоять натиску своей эпохи, ее грубой развращающей силе и соблазнам. То, что вознесло Шолохова, то его и убило» [3, 149].

Сегодня понятно, что Федор Абрамов строго и чрезмерно взыскательно судит Шолохова, игнорируя  полифонию поздних текстов писателя (второго тома «Поднятой целины» и романа «Они сражались за Родину»), специфику субъектной организации его художественного мира, демонстрируя высочайшую требовательность к жизненному, бытовому поведению художника, однозначное восприятие этого поведения, склонность к прямому его проецированию на художественную философию. Так, скорее всего, имея в виду известную фотографию Шолохова, сделанную во время вручения Нобелевской премии (т. е. в ситуации, созданной под жестким влиянием протокола), Абрамов пишет: «Изменился не только стиль, язык Шолохова. Изменился он сам. Раньше портрет его изумлял Вас своей интеллектуальностью, сейчас на Вас смотрит заурядное лицо приказчика с выхоленными усами. Неужели и этот отступил от правды?» [1, 145].

В публицистических крайностях — весь Абрамов, художник и публицист, выросший «из колена Аввакумова» (определение Г. А. Цветова). Но глубинная суть его работы потрясает и современного читателя масштабом, значительностью обобщений, имеющих отношение не только к истории русской словесности, но и к течению национальной жизни в целом: «Вся история нашей революции — это истребление талантливой личности, это истребление серого вещества, и можно удивляться только живучести России» [3, 148].  И навеяно это весьма актуальное и трагическое обобщение бесконечным продолжением судьбы национального литературного гения.

Библиографический список

1. Абрамов Ф. Дневники // Аврора.  2004.  № 2.

2. Абрамов Ф. А. Чем живем-кормимся.  Л., 1986.

3. Крутикова-Абрамова Л. В. Кого ждет время. Шолохов и Солженицын. Черновые заметки к задуманной статье // Нева. 2010. № 4. С. 140—149.

4. Цветов Г. А. Из колена Аввакумова / Цветов Г. А. Бремя собирать камни. Сборник статей. СПб., 2000. С. 46—62.

Leave a Reply

Fill in your details below or click an icon to log in:

WordPress.com Logo

You are commenting using your WordPress.com account. Log Out /  Change )

Twitter picture

You are commenting using your Twitter account. Log Out /  Change )

Facebook photo

You are commenting using your Facebook account. Log Out /  Change )

Connecting to %s