Юрий Афанасьев-Широков. Слово об Андрее Битове (О нашем гениальном соседе по разуму, по всему земному и человечному. К 80-летию)

Андрей Битов:  «Ничего более русского, чем язык, у нас нет»… Я пишу в лесу, в дождливую погоду. Не то, чтобы в Токсово, но — недалеко от той улочки, от того скромного домика, в котором жил вместе со своею семьёй и работал в 1963-м году наш современник —сосед.

         … Вокруг очень тихо, спокойно и сосредоточенно.

         Именно так, как я ощущал себя всегда прежде, ныряя в прозу, в строки поисков Андрея Георгиевича, которые можно было читать с любого места, не обязательно с начала… — но всё равно в голове потом оставалось удовольствие от общения с пытливо-умным, осторожно вглядывающимся в твои несовершенства земным человеком: твоим соседом по даче, по скамейке в парке, по месту в пригородной электричке.

         Так получилось, что именно токсовскую повесть 26-летнего писателя Андрея Битова «Дачная местность. Жизнь в ветреную погоду» я прочёл в свои 63. Ощущения были редкие, весьма нетипичные для человека, который слушает и обдумывает то, что ему говорит автор — молодой человек, который в два раза тебя моложе, который только начинает свою семейную жизнь и лишь нащупывает то состояние ответственности за судьбы тех, кого ему ещё предстоит проводить в последний путь, а кого-то взрастить и поставить на крыло. Если обозначить совсем просто, — то я разволновался!

         …Битов спровоцировал меня погрузиться уже в свои воспоминания: о первых шагах-открытиях моим малышом-сыном, об открытиях в себе, молодом отце, об отношениях со стареющим отцом, о предчувствиях, о чувстве вины и о многом другом из этого ряда.

«…У него есть сын. …Существо столь совершенно живое, что становилось стыдно всего неживого в себе. …Видел протянутую ручку и радость, раскрывающуюся на его лице оттого лишь, что они видят и узнают друг друга… А тот расплывался, радуясь его приходу. Тогда он ощущал одновременно какой-то значительный прилив и отлив: прилив к сыну, отлив от своего…»

         …Помню первые приезды из вгиковской Москвы к двухгодовалому Грине. Сияние его глаз от беспредельного восторга. И сжимание-разжимание пальчиков на протянутых к объятию ручонках: «Па-па пиехал!» Я смотрел на него, я целовал эти пальчики и в голове всё мешалось: …где здесь он? Где я? И сколь удивительно мы похожи, и внешне, и в каких-то движениях? …А ведь, я — не рядом, бываю наездами, раз в два-три месяца, но вот, поди ж ты? Жена голосом, посвященным в таинство бытия, говорит: «… Гены!». Сын слышит её и «поправляет»: «Я – не Гена! Я – Гъиса!».  А я смотрю на Гринёчка и вижу бесконечно счастливое свечение в его лице – копия тестя, добрейшего, нескрываемо нас обожающего человека, смотрю на улыбку сына – и вижу ЕЁ в его возрасте, такую же восхищенно-трогательную, как он сейчас… Хотя я никогда не видел жену ни в детстве, ни в юности. Только на любительских фотографиях. Но я смотрю сейчас на него, и мне кажется, что именно такой она и была.

  

         …От молодого отца – Андрея Битова: «Он думал о сыне, и вдруг становились понятны ему вещи, к которым он как-то, не заметив, когда это произошло, потерял вкус и чувствительность, вещи необыкновенно простые и бесконечные в своей простоте: радость и наслаждение, например… Что-то удивительно счастливое и легкое разворачивается  в его груди, что можно назвать по-всякому и можно назвать любовью. Он бывал всерьез благодарен сыну, так щедро делившемуся с ним жизнью, излучавшему жизнь, и бессознательность этого дара не смущала… а скорее убеждала».

         В белые маревые усть-нарвские вечера, нагулявшись и набегавшись за день, мы засыпали вместе, под мою бесконечную сказку с продолжением «Жила была пожарная машина…» Через три-четыре абзаца сын засыпал, посапывал, очутившись за рулём младенческого сериала-мечты, разъезжая по дорогам своих снов, в которые даже я, отец этого чуда, не имел могущества заглянуть… Лишь иногда, на секунды, он возвращался ко мне в явь: «Я узэ сплю…» Бог ты мой!?  Как много бы я отдал, чтобы очутиться там, в его ангельских мечтаниях  — на шофёрском сидении, с пожарным шлангом и в сверкающей полировкой каске…

         «Он удивлялся, глядя на сына, удивлялся наивно и простовато.Да, никогда не видел он столько жизни, радости и наслаждения, так совершенно заключенных, так полно, что не плоть, а они казались основными материальными составляющими его существа. И… удивлялся еще больше, вдруг обнаруживаяв глазах, столь ясных и любовных, и не радость вовсе, а грусть, грусть, заложенную самой природой, её лицо, одновременное с радостью».

         …Читаю своему ребёнку про «Серую Шейку» Мамина-Сибиряка, искалеченную лисой и неспособную улететь в тёплые края. …Он смотрит на страницы текста, как на зеркальную гладь полыньи, и всё на них видит: уточку с переломленным крылом, Старую утку, плачущую потихоньку ото всех, флегму Селезня… Он среди них, он сжимает кулачки, влекомый сочувствием к тому, чего никогда не видел в жизни, не соприкасался, но уже способен ЛЮБИТЬ.  «— Ведь вы весной вернетесь? — спрашивала Серая Шейка у матери. — Я буду все время думать о вас…  Все буду думать: где вы, что вы делаете, весело ли вам? Все равно и будет, точно и я с вами вместе».  Здесь мой мальчик не выдерживал: он убегал в спальню, утыкался лицом в подушку.  Я останавливался, я не мешал ему справиться с самим собой. Гриня делал это молча.

         Когда он возвращался, книга откладывалась в сторону. Прикасаться к выдуманному автором хэппи-энду юному сознанию, живущему в мире незыблемых идеалов, было не нужно.
         Я смотрел на него: ощущение гармонии, присутствующее в каждом движении, шевелении, гримаске, улыбке, удивлении сына завораживало. И мысль, что как же будет несправедливо, если жизнь среди людей, среди всевозможных псевдозначимостей, культивируемых в сознании наших современников, лишат его этого изначального Дара, коим наделено всё живое на земле.

         Я всё ещё читаю токсовскую повесть Андрея Георгиевича… Про размолвки, непонимания в общении взрослого, в достаточной мере самостоятельного 26-летнего сына Андрея со стареющим 61-летним отцом Георгием.

         «…Тут же отметил у себя всегдашний тон недовольства в разговоре с отцом…  Обычно ему достаточно куда меньшего, чтобы вспылить и надерзить отцу».

         И: «…Страшноватое одиночество есть в необязательных его разговорах, когда отец за неимением общения стремится сохранить хотя бы символ его.  …Внезапно увидел, что отец очень стар, и щемящее чувство похожести, родства, неизбежности сходства тонким уколом прошло в нем».

         Всю взрослую жизнь я мечтал поговорить со своим отцом о главном между нами, глубоко и откровенно. Но он уходил от этого, от моих провокаций.  …Помню лишь однажды, в его 52, посетили мы в Минусинске родственника-вдовца недавно умершей сестры моей бабушки.

         …Поминали её. Слушали Высоцкого, «Кони привередливые…»

         …«Чуть помедленнее кони, чуть помедленнее…» — стонал Поэт.

И отец впервые, глядя мне в глаза, сказал это что-то, из главного для него: «Жизнь уходит. Не остановиться…»   

         Запомнилось.

         А потом больше никогда такого не было.

         Только взгляды при достаточно редких встречах. И отвод глаз в не объяснимом для меня никогда смущении за им прожитую жизнь.

«Отец говорил ему спокойным голосом вещи, которые всегда раздражали сына и приводили к ссорам. Сын же думал, что эти всегдашние размолвки именно с отцом, а не с другими происходят лишь из близости и неравнодушия, из желания равенства. А с теми, кто тебе равнодушен, просто и легко лишь потому, что, обоснованно или нет, ставишь себя над ними – непонятное превосходство: им прощаешь. Вернее, не замечаешь. А отец им не ровня, вот его прощать надо. Это еще детский атавизм – желание равенства. Равенства тут и быть не может. Тут обратное равенство, другая зависимость – отца от сына, и всегда, пожалуй, именно эта зависимость и была. «И у меня с сыном так же… и у меня…»

         Мой отец умер 9 лет назад на 82-м году жизни. Кладбище, на котором я его похоронил, находится в 40 минутах ходьбы от моего дома в Бернгардовке. Верю, что мой сын и мои ученики похоронят в свой час меня рядом с ним.

         Мой отец не был архитектором или юристом. До глубокой старости он остался молодым человеком, раздавленным и униженным огромной и страшной Великой войной, на которую его забрали в 17 лет, которая согнула его и всю жизнь не давала распрямиться. Он не совершил на ней ни подвигов, ни преступлений, не попадал в плен, имел за неё медаль, но когда ему доводилось чуть-чуть уходить в воспоминания, он на глазах мельчал, тушевался и заканчивал как бы конфузясь: «Что я? Вот, других покалечило, а то и погибли…» (В его семье, в первые дни войны, погиб брат, а в 42-м – дядя).

         В моих сыновьих отношениях с ним и в мои 26, и в 50, мне не хватало какой-то сердечности, теплоты, доверчивости. О причинах отсутствия оного между малым – и взрослым, между взрослеющим – и зрелым, между пожилым – и состарившимся я до сего дня ломаю голову.

         …Когда я вспоминаю наше общее с отцом, — останавливаюсь на том, от чего сжимается сердце.

         …Глухая деревня недалеко от впадения Ангары в Енисей. 1959 год. Выросший в Красноярске, не знающий, как подойти к лошади, мой отец, назначенный директором семилетки, пытается надеть хомут на гнедого школьного конька. Мужики помочь не желают, от объяснений увиливают, зубоскалят: как, мол, начальничек, с конякой справится? И Гнедко от неумелой руки брыкается, становится на дыбы.  …Мне 6 лет. Помню обиду за папу, до слёз, как мне жалко его было, как хотелось защитить!

         Другое:

         Озеро Кызыкуль. Мне 5 лет. Отец поймал для меня стрекозу с золотистыми крыльями.  Мы едем на встречу заката, стоя в полуторке. Я прижимаюсь к ногам отца и беспредельно счастлив.

         Взрослые распевают:

         Родины просторы, горы и долины,

         В серебро одетый зимний лес грустит.

         Едут новосёлы, по земле целинной,

         Песня молодая далеко летит…

         …Неужели такое бывает только раз в жизни и более никогда не повторяется?

         А. Г. Битову принадлежит парадоксальное, многих, предпочитающих не напрягать интеллект, шокирующее мнение: «настоящие патриоты России – это те, кто её не любит». Когда я услышал его впервые, то меня остановило в нём не «патриот» и не «Россия», а – «не любит». И даже ещё уже – контрапункт, изначальное  – «любить».  Ведь, если ты заговорил о «нелюбви», значит, ты способен признаться себе о том, что ты знаешь, что тебе знакомо и дорого – ЛЮБИТЬ.

P. S.  …Я ещё раз пообщался сегодня с умнейшим и тонко-чувствующим человеком – нашим современником. …Вы видите, сколько чувств и воспоминаний он во мне разбудил.

Leave a Reply

Fill in your details below or click an icon to log in:

WordPress.com Logo

You are commenting using your WordPress.com account. Log Out /  Change )

Google+ photo

You are commenting using your Google+ account. Log Out /  Change )

Twitter picture

You are commenting using your Twitter account. Log Out /  Change )

Facebook photo

You are commenting using your Facebook account. Log Out /  Change )

Connecting to %s