В этом году исполнится 85 лет со дня публикации многострадального романа М. А. Шолохова «Поднятая целина». Роман этот создавался в те времена, когда, кажется, и внутри страны, и за её пределами были вынужденно признаны многочисленные победы и завоевания новой России, как будто предназначенные для нейтрализации постреволюционного трагического ощущения уничтожения естественного хода национальной жизни, транслируемого с наибольшей очевидностью Б. Пастернаком в «Русской революции» 1918 года. Как известно, центральным персонажем посвященного революционному бунту во имя Социализма Христа поэтического монолога великого поэта, был Ленин, бросивший край родимый в топки полыханье, безжалостно и безоглядно, вероломно и жестоко разрушавший дыхание и красу – природную гармонию русского мира. Но начало 30-х – время иное, когда уже новое поколение реформаторов, герои первой отечественной перестройки и оттепели 1932–1934 гг., весь свой энтузиазм направили на скорейшее коренное переустройство русской деревни, всё еще хранившей слабое дыхание далекого прошлого и в официально признанных «деревенских» романах конца 1920-х (Н. Кочин, В. Опалов и др.) изображалась как «болото», а мужики, неспособные к социально значимому созиданию, как «олухи» (И. Кузьмичев). Вот наиболее типичный для того времени портрет сельского жителя: корявые, коротконогие, с грязными, непромытыми бородами – наивные, простодушные жулики (А. Неверов). Правда, у А. Неверова такой портретной характеристике предшествует вовсе не обязательный в иных случаях авторский комментарий: я не виню крестьян. Такова жизнь, в которой они выросли. Жажда новой жизни выразилась в пафосе идеи коллективизации.
Давнюю обеспокоенность Б. Пастернака в контексте грядущих преобразований с удвоенной силой ощущали только прозаики, неизменным пределом чаяний которых пребывала, как писал в те времена М. Горький, «отмирающая миллионная Россия» – «миллионные массы крестьянства»: С. Клычков, А. Чапыгин, С. Подъячев, И. Касаткин, А. Неверов, П. Замойский. Но сегодня почти всё, что было опубликовано в эпоху коллективизации, даже вызывавшие, пожалуй, самые горячие споры вплоть до первого съезда советских писателей произведения И. Катаева и И. Макарова, уже канули в лету, став фактом истории русской литературы советского периода. Среди немногочисленных «живых» художественных текстов, которые могут быть поставлены в обозначенный ряд, но продолжают волновать читательское сознание, осталась первая книга «колхозного» романа М. Шолохова «Поднятая целина», над которым писатель начал работать в 1930 году, а опубликовал в «Новом мире» в конце 1932-го. Правда, мы глубоко убеждены, что особый историко-литературный статус этого литературного произведения не имеет никакого отношения к возможности использования его для дискредитации имени великого писателя, якобы прагматично вступившего в сговор с «вождем народов», по заказу Сталина написавшего «непревзойденный роман о крушении старого собственнического уклада в деревне», как писали популярные критики хрущевской эпохи. Еще в конце 1970-х сотрудник Пушкинского Дома П. Бекедин резюмировал описание усилий критики и литературоведения, посвященных «Поднятой целине», следующим образом: «Стало почти традицией жизни привязывать „Поднятую целину“ к воссозданным в ней нескольким месяцам одного из донских хуторов, довольно часто её анализируют так, как будто перед нами мастерски беллетризованный социально-политический трактат, а не художественное произведение, в котором безраздельно царит образное мышление. Любая попытка нарушить эту традицию, выйти за рамки узкоспециального прочтения романа, обнаружить в „Поднятой целине“ философские аспекты, вызывает недовольство, если не сказать раздражение, у отдельных авторов». Недовольство «отдельных авторов» поддерживалось авторитетом А. И. Солженицына, выступлениями Е. А. Евтушенко и др. Некоторое изменение ситуации в постперестроечные десятилетия было связано с появлением работ, авторы которых пытались создать новый литературный контекст для шолоховского романа и заставляли задуматься о феноменальности этого произведения (Ю. А. Дворяшин), о литературных связях, во многом повлиявших на его рецепцию (Ф. Б. Бешукова, Р. В. Алеев), об этнографическом компоненте сюжета (Н. Н. Никольская). Но коренных сдвигов так и не случилось.
Между тем время неустанно актуализирует те особенности этого романа, которые при научном осознании могут спровоцировать новое прочтение художественного текста, сложность которого в течение десятилетий уничтожалась многочисленными авторитетными в те поры интерпретаторами (Л. Якименко, В. Щербина, Ю. Лукин и др.), игнорировалась авторами и составителями школьных учебников. А ведь надо бы вернуться к неизменной позиции М. А. Шолохова по вопросу участия иноземцев, постоянно норовящих на нашу землю слезть, в разрешении внутренних конфликтов. Эта позиция писателя четко была сформулирована в «Поднятой целине» – сор из куреня нечего толкать.
Надо бы вернуться к отношению Шолохова к вопросу о роли интеллигенции в исторической судьбе нашего многострадального Отечества. Этот вопрос, поднятый Шолоховым в «Тихом Доне», а во втором романе получил развитие, прежде всего, в соотнесении с образом ученого есаула Половцева.
Не менее актуальна научная рефлексия по поводу феноменальности шолоховского алгоритма сотворения текстовой конструкции, ставшей надежным средством фиксации базовых постулатов художественной философии писателя, основанных на глубинном знании «обиходной», а не «книжной, праздничной» (выражения В. Г. Белинского) философии русского народа, на убежденности писателя в подчиненности национальной жизни природному закону, откуда и шло, по Шолохову, традиционное недоверие к государственным идеям, принимавшим форму «начальственных», слабая самоорганизуемость русских, на которую пеняли В. Ключевский, В. Соловьев, В. Ленин.
Незавершенными остаются исследования, посвященные целостности шолоховских сюжетов, системности принципов сюжетной организации текстов писателя, проявляющейся, например, в символичности сюжетообразующих мотивов, способных влиять даже на состав персонажных рядов. Очевидно же, что Половцев и его окружение – люди ночи. Пытавшийся вырваться из ночного пространства Никита Хопров говорит о себе: «Я тогда темней ночи был». Созидательная деятельность Давыдова и его ближайшего окружения, напротив, преимущественно соотносится с началом дня, с ранним утром – с зарей.
Никто после Б. А. Ларина так и не возвращался к шолоховскому опыту создания эстетических характеристик слова с нулевым стилистическим значением. Достаточно вспомнить, как в духе стилистического минимализма оживляя логическое определение-прилагательное «черный» при описании жеста персонажа, Шолохов оправдывает один из самых спорных моментов коллективизации – раскулачивание, приятие которого критика не раз ставила писателю в вину (Я. С. Духан). В спорной сцене дележа добра из кулацких сундуков, изображая эмоциональное состояние задавленного вечной нуждой беззаветного труженика Демки Ушакова, Шолохов использует предельно простой, открытый, «немужской» жест, провоцирующий возникновение образа огромной художественной силы. Он пишет о том, как покатились слезы из-под черного щитка ладони по щекам, обгоняя одна другую, светлые и искренние, как капельки росы.
Сегодня, в эпоху господства политического пиара и политической пропаганды, текст «Поднятой целины» может быть прочитан и с риторических позиций, предоставляющих возможность сосредоточиться на причинах политико-пропагандистского успеха агитатора-комсомольца Ванюшки Найденова или на правилах ведения информационной войны, которым руководствовались Половцев и его единомышленники.
Но с течением времени становится понятно, что главным в «Поднятой целине» является обнажившийся с предельной остротой именно в годы социалистического строительства глубинный конфликт русского мира с новой реальностью. Установка на трансляцию именно этого конфликта задает специфику художественного хронотопа, композицию романа, мотивную структуру сюжета, уже упоминавшиеся персонажные ряды и т. д. Впервые существование этого конфликта было отмечено еще в 1960- е годы, как это ни парадоксально, в зарубежной критике Г. Раковским: «Поднятая целина» – «попытка автора вернуться к теме донского космоса в момент его распада, показать в очередной раз, как единство человека, общины и природы перемалывается жесткими жерновами беспощадной истории, о правоте которой в открытую сам М. А. Шолохов в романе от лица автора пытается не рассуждать».
Проявлением художественной философии писателя в этом романе становится представление об эпохе, которое определяется столкновением времени календарного, связанного с установкой на имитацию предельно достоверного, почти документального повествования, родившегося, как не уставал повторять сам писатель, под мощнейшим давлением фактического материала и времени вечного, истинного, неподвластного человеческой воле. Об эпохальной актуальности этой проблемы свидетельствует популярность романа В. Катаева «Время, вперед!». Трудно не заметить, что ключевые главы «Поднятой целины» начинаются с указания конкретного времени – февраль, двадцатого марта, пятнадцатого мая и т. д. И от главы к главе конкретизация временных указателей возрастает. Если в начале романа М. Шолохов ограничивается указанием на название месяца, вынося это указание в сильную позицию начала глав, в финальной части повествования время уплотняется, возникают абсолютно конкретные даты. Весеннее время фиксируется с помощью числительных, символизируя попытки новой человеческой общности подчинить окончательно великой плодотворной работе, которая вершилась в степи, социальным задачам и силе, персонализованной в первую очередь в Давыдове, смену эволюционных циклов природного бытия. С того самого момента, как Давыдов одерживает свою первую победу, добивается перелома в настроении гремяченцев на собрании, посвященном коллективизации, общественные отношения, трудовые усилия людей, как следствие, личная жизнь, которые многие века соответствовали природно-хозяйственным коду, впадают в зависимость от указаний сверху, что неизбежно и почти немедленно порождает жизненно важную проблему продуктивности, оправданности подчиненности такого типа.
Конфликт, возникший вследствие доминирования социального начала во взаимодействии с вековым, природным становится одним из важнейших в романном сюжете. Шолохов подчеркивает, что природный закон, которому искони в первую голову подчинялась жизнь русского мира, был щадящим по отношению к человеку. Он отмечает, например, что первые летние месяцы и глубокая зима были временем передышки, одним из вариантов отдохновения человека от тяжелого физического труда. Новая жизнь – это беспрерывное существование на пределе возможностей, идеал которого демонстрирует Давыдов, поднимая целину, организуя социалистическое соревнование. Писатель находит точный образ для фиксации происходящего, отмечая, что с приездом Давыдова жизнь в Гремячем встала на дыбы. Последовавшее за этим разрушение существовавшего порядка заставило весь хутор погрязнуть в распрях. Вариативную трагедийную разработку именно этого конфликта предложил и А. Платонов в «Котловане».
Давыдов – революционный романтик с рационалистическим сознанием рабочего, городского человека, интуитивно понимает, что для того, чтобы мир окончательно не рухнул, он, принявший на себя ответственность за совершающийся переворот, должен найти оправдание происходящему. И самый сложный вариант этого не только идеологически, но онтологически значимого, пусть и невербализованного диалога Давыдов с первой до последней страницы ведет с Яковом Лукичом Островновым, которого писатель делает участником первой и последней романных сцен. Так вот, для уважаемого гремяченцами Островнова (все в Гремячем называют колхозного завхоза по отчеству) попервоначалу колхозная – тесная жизня, лишающая человека возможности проявления хозяйской инициативы, обессмысливающая крестьянский труд отторжением результатов его.
Для «программирования» характера Островнова Шолохов использует традиционный для русской литературы прием – «говорящие имена». Яков – человек практичный, но «следующий за кем-либо», способный принимать обдуманные решения, но в то же время подчиняющийся давлению, авторитету. Яков Островнов – сын Луки. Лука же – имя латинское, на русский язык переводится как «свет». «Светлое» в характере Лукича не хитрость, а крестьянский ум, хозяйская сметливость, которые традиционно в русском мире высоко ценились. И многое в личной и семейной жизни Якова Лукича, его отношение к земле, ко всему живому отражает достоинства и недостатки представления русского крестьянства о вольной жизни хлебопашца. Суровый даже во взаимоотношениях с близкими людьми, с женой и сыном, Островнов с детства помнит каждый ярок, каждую балочку и сурчину на родной земле, способен любоваться рыхлыми, набухшими влагой пашнями. Именно по отношению к этому персонажу Шолохов чаще всего использует положительно оценочную номинацию хозяин, который, по его собственному горькому признанию, многолетним трудом пригоршни мозолей да горб нажил. Давыдова он привлекает как культурный хозяин, которому, по мнению председателя, и должно принадлежать будущее колхозов, т. е. будущее русской деревни, которое сам завхоз в первые послереволюционные годы представлял даже в конкретных деталях: мечтал об автомобиле, хотел, чтобы его дети стали просвещенными хозяевами новой реальности. Островнов до Давыдова усвоил философию успешного крестьянствования и сам научился применять многие необходимые механизмы для воплощения этой философии в жизнь, правда, ключевая его целеустановка – личное обогащение.
И не случайно именно серьёзный, обстоятельный, надежный Островнов оказывается в центре схватки непримиримых идеологических противников – одновременно появившихся в Гремячем Давыдова и Половцева. Лукич нужен обоим, оба ощущают возможность союзнических отношений именно с ним. Половцев намеренно использует его раздражение против большевиков, установивших социальные преграды на пути осуществления страстного стремления бывшего сослуживца к богатству. Давыдов также прагматично пытается использовать Лукича при организации колхоза, но только его хозяйскую сметку. В результате именно Островнов как с человек, с которым можно связывать надежды на реальное дело, оказывается приговоренным к раздвоенной жизни, которая придет к неизбежному трагическому завершению.
Исследуя этот «приговор» детально, Шолохов показывает, как его герой начинает задыхаться от присутствия в его доме Половцева, как из ненависти медленно рождается его доверие к Давыдову, который, вопреки ожиданиям, пытается услышать человека земли, вникнуть в происходящее. Наблюдательный и умный завхоз, окажись он в ситуации свободного выбора, рано или поздно почти наверняка пошел бы за Давыдовым, потому что интуитивно чувствовал, что все усилия председателя направлены на восстановление жизни. Недаром в одной из ключевых сцен Островнов с раздражением человека, почувствовавшего ошибочность своего первоначального выбора, констатирует, что сама природа перешла на сторону Давыдова и колхозников (Скажи, как все одно бог за эту окаянную власть!; Вся природность стоит за советскую власть). Его мучает то, что, подчинившись чужой воле, уничтожая здоровые зерна новой жизни, он становится хуже и грязней самой паскудной животины в попытках противостоять естественному стремлению всего живого к обсеменению, к возрождению и вечному продолжению жизни. Под давлением первых колхозных успехов в душе завхоза медленно возникает жажда освобождения от диктата железной воли бывшего командира и цинизма откровенно презирающего «холопов» Лятьевского.
Лятьевский однажды с презрительным равнодушием, без сожаления и участия называет Якова Лукича «жертвой вечерней». Этот образ из 140-го псалома Давида (Псалтирь) в постреволюционную эпоху был востребован в русской литературе. Исследователями установлено, что к нему обращалась А. Ахматова (поэма «Девятьсот тринадцатый год»), М. Светлов (стихотворение «Приятели»), Ф. Гладков («Повесть о детстве»). Образ этот – напоминание о древнейшем обычае приносить животное в ритуальную жертву во время вечерней молитвы. В перечисленных литературных текстах он выполнял разные функции. У Шолохова стал констатацией обреченности Островнова, подчинившегося чужой воле, силой и страхом вырванного в момент всеобщего смятения из естественного течения жизни, подвергнувшегося мощнейшему идеологическому насилию.
Известно, что у Шолохова всегда самым строгим и справедливым судьей становится природа. В последней главе Островнов, радующийся исчезновению Половцева, направляется колхозным правлением в Красную дуброву, чтобы собственноручно отметить дубы, подлежащие порубке. Лес нужен на строительство плотины. Практически впервые на страницах романа временем Лукича, его деятельности становится раннее утро, пора розовых утренних туманов, когда небесный свод еще не покинул чеканно-тонкий месяц. Обойдя колхозную делянку, Островнов наметил для вырубки шесть могучих дубов. Но один из них, которого завхоз принял за своего ровесника, вызвал в нем чувство сожаления и грусти. И выбор этот значителен, наполнен смыслами. Количество приговоренных деревьев символизирует наступление кризисного жизненного цикла. И то, что Островнов обращает внимание именно на дубы, тоже не случайно, ведь именно к дубу славяне преимущественно относят предание о мировом дереве. Известно, что в памяти славянских племен очень долго сохранялось сказание «о дубах, которые существовали еще до сотворения мира».
Минутная заминка практичного завхоза оборачивается неожиданно сентиментальным решением сохранить жизнь ровеснику. И далее это намерение Шолохов мотивирует. С одной стороны, судьба дерева бесспорно пробуждает в подсознании героя чувство собственной обреченности, о котором чуть раньше сказал безжалостный, видимо, переживающий то же состояние Лятьевский. Влияние хрестоматийной сцены из романа «Война и мир», толстовской художественной философии очевидно. Но внутренний монолог героя Шолохова начинается с другой мысли: Сколько годов жил ты, браток! Никто над тобой был не властен, и вот подошла пора помереть. Свалют тебя, растелешат, отсекут топорами твою красу. Вот она истинная причина смерти живого существа – утрата возможности для продолжения той жизни, которая была предназначена, определена господом, и посмертное утилитарное использование. И волею своею Лукич принимает решение об освобождении собрата: Живи! Расти! Красуйся! Чем тебе не жизня? Ни с тебя налогу, ни самооблогу, ни в колхоз тебе не вступать… Живи, как господь тебе повелел!
Вот она суть развивающегося в 30-е годы глобального конфликта, разрывавшего сознание крестьянина, конфликта, завершающего исторический цикл наступления на крестьянскую Россию! В 1950-е годы, когда М. А. Шолохов будет переписывать вторую книгу романа, видение этого конфликта будет откорректировано, но Лукича писатель так и не сможет спасти, не найдет оснований для его возвращения к крестьянскому труду или к исполнению своего воинского долга перед Родиной в традиционном для его предков представлении – сначала в его жизни возникает беглый Тимофей Рваный, а через несколько часов он обессиленно прислонится спиной к стене собственного дома, вновь отчуждаемого Половцевым и Лятьевским, и схватится за голову. Новый, конечный на данном этапе цивилизационного противостояния виток не отпускающего социально-политического конфликта, организованного, спровоцированного чужими для Лукича людьми, преследующими в этом конфликте социально-политические цели, разрушает едва возникшую в сознании героя иллюзию освобождения, окончательно уничтожая естественную нацеленность на созидание, подрывая таким образом основы существования того мира, которому Островнов принадлежал по рождению.
Прошли многие десятилетия. Вроде бы менялись идеологические установки, государственные приоритеты. Но могучий исследователь не только трагедии русского мира, но и, если использовать давнюю формулу Н. А. Бердяева, «внутренней трагедии единого человеческого духа», заставляет с великой скорбью думать о неистребимости глобальных тенденций, под влиянием которых и в начале века ХХI разрываются сердца, уничтожаются жизнетворящие воспоминания о вековых устоях национальной жизни.